Нередко мы, активисты антикапиталистического движения, объясняя свои идеи обывателям из интеллигенции, натыкаемся на их снисходительность: мол, коллективистское общество, где не будет богатых и бедных, — это утопия; мол, против капитализма борются либо юные особы по недомыслию, либо закомплексованные неудачники, которые ничего в этой жизни не добились, или шарлатаны. Да, конечно, — это общество несовершенно, но оно всё же лучше, чем кровавые эксперименты, которые в итоге заканчиваются установлением диктатуры и дефицитом товаров. Эти снисходительные интеллигенты любят повторять пошлый афоризм: кто не был анархистом в 18 лет — негодяй, а кто не стал консерватором в 35 — идиот… Мол, бороться против системы эксплуатации и наживы — конечно, благородно, но лишь до поры до времени. Затем — благородство оборачивается кретинизмом. Мне далеко за 40, а значит, по этой логике, я – полный кретин, так как всё ещё не стал консерватором, несмотря на то, что давным-давно порвал с анархизмом.
Все эти мысли посещали меня, когда в романе Роже Мартен дю Гара «Семья Тибо» я читал, как братья Тибо, Антуан и Жак, спорят за обедом о капитализме и социализме. Если Жак — революционер, то Антуан — вот такой вот снисходительный мещанин-интеллигент. Да, Жак — излишне эмоционально критикует буржуазное общество, порой заходя не с той стороны (что он мысленно и сам отмечает в ходе спора), но Антуан – это образчик интеллигентской снисходительности. Лишь в одном месте Антуан подловил своего младшего брата Жака: «Я хотел бы посмотреть на вас всех, когда дело коснется созидания вашего нового мира. Ибо, как бы вы там ни старались, вам придётся перестраивать его на старых основах. А главная основа не изменится: это человеческая природа!»
И дю Гар, который явно на стороне Жака, признаёт: «Антуан нечаянно коснулся безжалостной рукой самой глубокой раны в душе Жака — раны сокровенной, неизлечимой… Вера в человека грядущего дня, в которой было оправдание революции и стимул всякого революционного порыва, эта вера, увы, появлялась у Жака лишь периодически, вспышками, под влиянием минуты; он никогда не смог проникнуться ею по-настоящему. Его жалость к людям была безгранична; он всем сердцем любил человечество; но, как ни старался переубедить себя, повторяя с пылкой убежденностью заученные формулы, он не мог не относиться скептически к нравственным возможностям человека. И в глубинах своей души таил трагическое сомнение: он не верил, не мог по-настоящему верить в непреложность догмата о духовном прогрессе человечества. Исправить, перестроить, улучшить положение человека путём радикального изменения существующих общественных установлений, путём построения новой системы — это возможно! Но надеяться на то, что новый социальный строй обновит также и самого человека, автоматически создав более совершенный образец человеческой личности, — этого он никак не мог. И каждый раз, когда он осознавал глубоко укоренившееся в нём тяжкое сомнение в основном вопросе, он испытывал острое чувство угрызений совести, стыда и отчаяния».
И Жак отвечает так, как ответил бы и я: «Я не строю себе особых иллюзий насчёт способности человеческой природы к совершенствованию… Но я утверждаю, что современный человек представляет собой изуродованное, униженное господствующим социальным строем существо. Угнетая трудящегося, господствующий строй духовно обедняет его, унижает, отдает его во власть самых низких инстинктов, душит естественное стремление возвыситься. Я не отрицаю, что и дурные инстинкты заложены в человеке со дня рождения. Но я думаю, — мне хочется думать, — что эти инстинкты не единственные. Я думаю, что экономический строй нашей цивилизации не даёт развиваться хорошим инстинктам настолько, чтобы они заглушили собой дурные, и что мы имеем право надеяться на то, что человек станет иным, когда всё, что в нём заложено лучшего, будет иметь возможность свободно расцветать…»
Словом, приятного чтения. Социалистическим активистам оно будет весьма полезно.
Дмитрий ЖВАНИЯ
— Я думаю о тех двенадцати миллионах рабочих, о которых ты только что говорил, — неожиданно произнёс Антуан. — Что же, значит, ты записался в социалистическую партию?
Он сидел, склонясь над тарелкой, и не поднял головы даже тогда, когда вскинул глаза, чтобы взглянуть на брата.
Жак увильнул от этого прямого вопроса, сделав неопределённое движение головой, которое могло быть принято за утвердительный ответ. (В действительности, он всего лишь несколько дней тому назад получил свой партийный билет. Только перед угрозой назревающих в Европе событий он отрешился от своей независимости и почувствовал необходимость примкнуть к социалистическому Интернационалу — единственной достаточно активной, достаточно многочисленной организации, способной вести успешную борьбу против войны.)
Антуан передал ему салат и спросил небрежным тоном:
— Вполне ли ты уверен, дружок, что твоя теперешняя жизнь в этом… политическом окружении… действительно соответствует… твоим запросам, твоим литературным вкусам, наконец, твоему настоящему характеру?
Жак резким движением поставил салатник обратно на стол.
«Несчастный, — подумал он. — Всё больше и больше впадает в отцовский самодовольный тон».
Антуан явно стремился говорить непринужденно, беспристрастно. Он немного помолчал, а затем уточнил свою мысль:
— Признайся: ты действительно веришь в то, что рождён быть революционером?
Жак посмотрел на брата. Он горько усмехался и медлил с ответом. Лицо его постепенно принимало все более мрачное выражение.
— Если ты хочешь знать, что сделало из меня революционера, — сказал он наконец, и губы его дрогнули, — так это то, что я родился здесь, в этом самом доме… Что я вырос в буржуазной семье… Что с самых юных лет я ежедневно имел перед глазами картину тех несправедливостей, которыми живёт это привилегированное общество… Что с раннего детства я испытывал как бы чувство виновности… соучастия! Да, острое сознание того, что, ненавидя этот порядок вещей, я всё же пользуюсь им! — Он жестом остановил готового возразить Антуана. — Задолго до того, как я узнал, что такое капитализм, когда я ещё не знал даже самого этого слова, — в двенадцать, тринадцать лет, помнишь? — я уже восставал против того мира, в котором я жил, мира моих товарищей, моих преподавателей… наконец, нашего отца и его благотворительных учреждений!
Антуан в задумчивости перемешивал салат.
— Боже мой! Это общество имеет свои органические пороки, я первый готов это признать, — согласился он, снисходительно усмехнувшись. — Но вместе с тем это общество в силу привычки продолжает, несмотря ни на что, вращаться вокруг своей изначальной оси… Нельзя же быть таким строгим… Это общество имеет свои хорошие стороны, свои обязанности, своё величие… И свои удобства… — добавил он с тем добродушным видом, который больше, чем его слова, был неприятен брату.
— Нет, нет! — возразил Жак взволнованным голосом. — Капиталистическое общество не имеет оправданий! Оно установило между людьми нелепые, возмутительные отношения!.. Это общество, где все понятия извращены, где нет уважения к личности, где единственное движущее начало — выгода и мечта каждого — обогащение! Общество, где денежные тузы обладают чудовищной силой, обманывают общественное мнение подкупленной ими прессой и порабощают даже самый государственный аппарат! Общество, в котором индивидуум, трудящийся, сводится к нулю! Общество…
— Так, значит, — прервал его Антуан, в котором также начинал закипать гнев, — по твоему мнению, трудящийся не пользуется ничем из продукции современного общества?
— Но в какой жалкой пропорции он ею пользуется! Нет, единственно, кто ею пользуется по-настоящему, это хозяева предприятий и их акционеры, эти крупные банкиры, крупные промышленники…
— …которых ты, конечно, представляешь себе в виде бездельников и жуиров, разжиревших на крови и поте народных масс и лакающих шампанское в обществе публичных женщин?
В ответ Жак даже не удостоил пожать плечами.
— Нет, я представляю их себе такими, какие они есть, Антуан… По крайней мере, такими, какими бывают лучшие из них. Отнюдь не бездельниками, — напротив! Но жуирами — да, конечно! Ведущими жизнь, одновременно и деятельную и роскошную — приятно деятельную и нагло роскошную! Жизнь, полную до краёв, потому что она соединяет в себе все доступные наслаждения: все радости, все развлечения, которые достигаются умственным трудом, спортивной борьбой с конкурентами, а также темными делишками, и азартной игрой, и просто удачей; все удовольствия, связанные с успехом, с общественным положением, с господством над людьми и вещами!.. Словом — жизнь привилегированного класса! Разве ты станешь всё это отрицать?
Антуан молчал. «Краснобайство! — проворчал он про себя. — Болтает, глупец, прочищает себе глотку общими фразами!..» Тем не менее он прекрасно чувствовал, что раздражение мешает ему быть вполне справедливым и что проблемы, затронутые в разглагольствованиях брата, не могут быть оставлены без внимания. «Проблемы, — думал он, — гораздо более трудные, чем Жак или ему подобные любители упрощений могут себе представить… Невероятно сложные проблемы, для решения которых нужны не гуманно настроенные утописты, а крупные учёные, великие хладнокровные умы, вполне овладевшие научными методами…»
Жак закончил, метнув в сторону брата свирепый взгляд:
— Капитализм? Конечно, он в своё время был орудием прогресса… Но в наши дни, в силу неизбежного хода истории, он стал вызовом здравому смыслу, вызовом справедливости, вызовом человеческому достоинству!
— Да неужели? — воскликнул Антуан. — И это всё?
Наступило молчание. Вошёл Леон и переменил тарелки.
— Подайте сыр и фрукты, — сказал Антуан, — мы сами себе положим… Швейцарского или голландского? — обратился он с вопросом к брату. Он говорил лёгким, непринужденным тоном.
— Ни того, ни другого; благодарю.
— Может быть, персик?
— Да, персик.
— Постой, я тебе сейчас выберу…
Он умышленно подчёркивал в своём обращении сердечную ноту.
— Теперь поговорим серьёзно, — продолжал он после небольшой паузы, примирительным тоном стараясь смягчить обидный смысл своих слов. — Что такое — капитализм? Должен тебе сказать, я отношусь несколько подозрительно к ходким выражениям. И, в частности, к словам, оканчивающимся на «изм»…
Он думал смутить брата. Но Жак спокойно поднял голову. Раздражение его мало-помалу улеглось, по губам скользнула даже тень улыбки. Одно мгновение он смотрел в сторону открытого окна. День постепенно угасал: над серыми фасадами домов небо с каждой минутой становилось всё темнее.
— Что касается меня, — пояснил он, — когда я говорю: «капитализм» — я имею в виду совершенно определённое явление: способ распределения мировых богатств и способ их использования.
Антуан немного подумал, затем одобрительно кивнул головой. Братья с одинаковым облегчением почувствовали, что их беседа становится менее натянутой.
— Персик у тебя спелый? Может, хочешь сахару? — спросил Антуан.
— Знаешь, — продолжал Жак, не отвечая на вопрос, — знаешь, что больше всего возмущает меня в капитализме? То, что он отнял у рабочего всё, что делало его человеком. Концентрация оторвала рабочего от родных мест, от семьи, от всего, что придавало его жизни человеческий характер. У него вырвали почву из-под ног. Его лишили всех естественных радостей, которые труд давал ремесленнику. Его превратили в безличное животное-производителя в этом муравейнике, который называется заводом! Представляешь ли ты себе организацию труда в этом аду? Поистине бесчеловечное разделение между ручным, механическим и — как бы это сказать? — умственным трудом! Представляешь ли ты себе, чем стал повседневный труд для заводского рабочего? До какого рабского отупения он доведён?.. В прежнее время тот же человек был бы искусным ремесленником, любящим свою маленькую мастерскую, заинтересованным в своей работе. Нынче он осуждён не представлять собою ровно ничего. Ничего — кроме механизма, кроме одной из тысячи мелких частей той таинственной машины, тайну которой он даже не обязан знать для выполнения своей работы! Тайну, которая является достоянием меньшинства, всё того же пресловутого меньшинства: хозяина, инженера…
— Потому что образованные и компетентные люди всегда представляют собой меньшинство, черт возьми!
— Человек совершенно обезличен, Антуан! Вот в чём преступление капитализма! Он сделал из рабочего машину! Меньше того — слугу машины!
— Полегче, полегче, — прервал его Антуан. — Прежде всего это вовсе не капитализм — это машинизм; не смешивай эти понятия… А затем позволь тебе сказать, что, по моему мнению, ты как-то странно драматизируешь действительность! По правде говоря, я не думаю, чтобы рабочих и инженеров разделяли столь непроницаемые перегородки. Большею частью между ними существует даже известная связь, согласованность действий, сотрудничество. Очень редко можно встретить рабочего, для которого его машина представляла бы «тайну». Он не мог бы ни изобрести её, ни, может быть, смонтировать, но он прекрасно понимает, как она действует, и часто сам вносит в её работу технические усовершенствования. Во всяком случае, он её любит, гордится ею, он ухаживает за ней и заинтересован в том, чтобы она хорошо работала… Штудлер, побывавший в Америке, очень интересно рассказывает о «промышленном энтузиазме», который охватил там рабочий класс… Мне также приходит на ум больница… Если хорошенько присмотреться, то не так уж она отличается от завода… Здесь тоже имеются хозяева и работники, «умственный» и «ручной» труд. Я вот своего рода хозяин. Но уверяю тебя, что ни одно лицо, находящееся у меня в подчинении, будь то последний из санитаров, нисколько не напоминает «слугу» в том смысле, в каком ты употребил это слово. Мы дружно работаем все вместе, ради одной и той же цели: ради выздоровления больных. Каждый по мере своих сил и возможностей. Посмотрел бы ты, как они все радуются, когда наши совместные усилия приводят к удачным результатам!
«Он всегда должен быть прав», — раздражённо подумал Жак.
Между тем он сознавал, что крайне глупо положил начало спору, как будто бы основывая свою критику капитализма главным образом на организации и распределении труда.
Стремясь сохранять спокойствие, он снова заговорил:
— При капиталистическом строе возмутительны не столько характер работы, сколько условия, создаваемые для работы. И, конечно, я возмущаюсь не машинизмом как таковым, но тем способом, каким привилегированный класс эксплуатирует машины единственно для своей собственной выгоды. Упрощённо можно представить себе социальный механизм так: с одной стороны — небольшая кучка богатых людей, цвет буржуазного общества, одни — трудолюбивые и культурные, другие — бездельники и паразиты, обладающие всем, располагающие всеми возможностями, занимающие все руководящие посты и забирающие себе все прибыли, ничего не оставляя для масс; а с другой стороны — эти самые массы, истинные производители, эксплуатируемая сила: огромное стадо рабов…
Антуан весело пожал плечами!
— Рабов?
— Да.
— Нет. Не рабов, — заметил Антуан добродушно, — граждан… Граждан, имеющих перед законом совершенно те же права, что и хозяин предприятия или инженер; граждан, которые имеют одинаковые с ними избирательные права, которых никто ни к чему не может принудить, и они могут работать или не работать, в зависимости от своего аппетита, и сами выбирать своё ремесло, свой завод, менять их по собственному желанию… Если они связаны договорами, то эти договоры были ими свободно приняты после совместного обсуждения. Разве таких людей можно назвать рабами? Чьими рабами или рабами чего?
— Рабами своей нищеты! Ты говоришь, как настоящий демагог, старина… Все упомянутые тобой свободы — только кажущиеся. В действительности современный рабочий не пользуется никакой независимостью, потому что нужда за ним гонится по пятам! У него есть только заработная плата, которая не даёт ему умереть с голоду. И вот, связанный по рукам и ногам, он вынужден предлагать себя буржуазному меньшинству, которое держит в своих руках работу и устанавливает заработную плату!.. Ты говоришь: образованные люди, техники всегда в меньшинстве… Я это прекрасно знаю. Я совсем не имел в виду специалистов… Но взгляни, как всё получается: хозяин, если ему вздумается, предоставляет работу рабочему, который хочет есть; и за эту работу он платит рабочему жалованье. Однако заработная плата обычно является лишь ничтожной частью прибыли, выручаемой от труда рабочего. Хозяин предприятия и его акционеры захватывают всё остальное…
— С полным на то правом! Этот остаток представляет собой ту часть, которая принадлежит им как соучастникам в работе.
— Да. Теоретически — действительно, остаток должен представлять собой ту часть, которая принадлежит хозяину за руководство делом или акционеру за то, что он одолжил свои деньги. Мы к этому ещё вернёмся!.. А сначала сопоставим цифры. Сравним заработную плату с прибылью!.. В действительности этот «остаток» представляет собой львиную долю, явно несоразмерную участию, принимаемому в производстве! И этот остаток служит хозяину для укрепления и увеличения его власти! Из той части доходов, которую он не использует на своё благосостояние, на роскошь, он составляет капитал, вкладывает его в другие предприятия, и он разрастается, как снежный ком. Именно из этого богатства, капитализованного за счёт рабочего, и возросло за многие поколения всемогущество буржуазного класса. Всемогущество, опирающееся на жестокую несправедливость… Ибо, возвращаюсь к сказанному раньше, несоразмерность между тем, что капиталист получает как вознаграждение за свой вклад, и заработком человека, отдающего свой труд, — это ещё не самая большая несправедливость. Самая явная несправедливость кроется в другом: деньги работают на того, кто ими владеет! Или работают сами по себе, так что владельцу их не приходится и пальцем пошевелить!.. Деньги непрерывно порождают новые деньги!.. Задумывался ли ты когда-нибудь над этим, Антуан? Общество эксплуататоров благодаря дьявольскому измышлению, называемому банком, нашло прекрасный выход из положения, чтобы покупать рабов и заставлять их в поте лица трудиться на себя — рабов вполне надёжных, безымянных и столь далеких, столь безвестных, что, если хочешь жить в согласии со своей совестью, можно притвориться, будто ничего не знаешь об их мученической жизни… Вот она, вопиющая несправедливость: этот налог, взимаемый с пота и крови самым лицемерным, самым безнравственным образом!
Антуан отодвинулся от стола, зажёг папиросу и скрестил руки на груди. Сумерки наступили так быстро, что Жак уже не мог ясно различить выражение лица брата.
— Ну, что же дальше? — спросил Антуан. — Ваша революция должна все это сразу изменить, как по волшебству?
Тон был насмешливый. Жак отодвинул от себя тарелку, удобно опёрся локтем на стол и в полумраке дерзко взглянул на брата.
— Да. Потому что сейчас, пока рабочий одинок и во власти нужды, он беззащитен. Но первое социальное следствие революции будет заключаться в том, что он наконец получит политическую власть. Тогда он изменит базис общества. Тогда он сможет создать новые порядки, новый свод законов… Видишь ли, единственное зло — это эксплуатация человека человеком. Надо построить мир, где такая эксплуатация будет невозможна. Мир, где все богатства, которые сейчас незаконно захвачены паразитическими учреждениями, вроде ваших крупных промышленных предприятий и ваших огромных банков, будут пущены в обращение для того, чтобы пользоваться ими могло всё человечество. В данное время бедняк, работающий на производстве, с таким трудом добывает свой прожиточный минимум, что у него не остается ни времени, ни сил, ни даже желания научиться мыслить, развить свои человеческие способности. Когда мы говорим, что революция упразднит пролетариат, то мы имеем в виду именно это. В представлении настоящих революционеров революция не только должна обеспечить производителю более свободное, более обеспеченное и более счастливое существование — она должна прежде всего изменить положение человека в отношении труда; она должна очеловечить самый труд, чтобы он перестал быть отупляющим игом. Рабочий должен пользоваться досугом. Не быть с утра и до вечера только орудием производства. Он должен иметь время, чтобы задуматься над самим собой, иметь возможность развить до максимума — в зависимости от своих способностей — своё человеческое достоинство; стать, в той мере, в какой это для него возможно, — а эта мера не столь мала, как обычно считается, — настоящей человеческой личностью…
Он произнёс: «А эта мера не столь мала, как обычно считается», — с убедительностью глубоко уверенного в своих словах человека, но глухим тоном, в котором более опытный наблюдатель, чем его брат, уловил бы, вероятно, нотку сомнения.
Антуан этого не заметил. Он размышлял.
— В конце концов, я согласен с тобой… — уступил он. — Если предположить, что все это осуществимо… Но каким образом?
— Не иначе, как путём революции.
— Это означает диктатуру пролетариата?
— Диктатура… да… Придётся начать с этого, — произнёс Жак задумчиво. — Лучше сказать — диктатура производителей. Слово «пролетариат» так избито… Даже в революционных кругах теперь стараются освободиться от старой гуманитарной и либеральной терминологии сорок восьмого года…
«Это неправда, — мысленно перебил он себя, вспомнив свою собственную манеру выражаться и словопрения «Говорильни». — Но мы к этому, несомненно, придём».
Антуан сидел молча. Он недослышал последних фраз, произнесённых братом. «Диктатура…» — размышлял он. A prioriдиктатура пролетариата не казалась ему неприемлемой сама по себе. Он даже без особого труда представлял себе, что она может возникнуть в некоторых странах, например, в Германии. Но она казалась ему совершенно неосуществимой во Франции. «Подобная диктатура, рассуждал он, — не могла бы установиться просто механически; ей понадобилось бы время, чтобы вполне увериться в своей победе, чтобы утвердиться, чтобы добиться экономических результатов, чтобы действительно пустить корни в новых поколениях. На это потребовалось бы не менее восьми или десяти, может быть, пятнадцати лет тиранического режима постоянной борьбы, репрессий, грабежа, нищеты. Франция — страна граждан, склонных критиковать правительство, индивидуалистов, дорожащих своими свободами, страна мелких рантье, где рядовой революционер ещё сохраняет, незаметно для себя самого, образ жизни и вкусы мелкого собственника, — в состоянии ли Франция вынести в течение десяти лет такую железную дисциплину? Было бы безумием на это рассчитывать».
Между тем Жак, словно закусив удила, продолжал свою обвинительную речь:
— Порабощение, эксплуатация всякой человеческой деятельности капиталистической системой прекратится лишь вместе с её существованием. Собственнические аппетиты эксплуататоров никогда не будут знать пределов. Расцвет промышленности за последнее пятидесятилетие лишь усилил их власть. Все богатства мира являются предметом их вожделения! Потребность в завоеваниях и экспансии у них настолько велика, что отдельные фракции мирового капитализма, вместо того чтобы подумать об объединении в целях установления международного господства, дошли, вопреки вполне очевидной своей выгоде, до междоусобных раздоров, напоминая собой наследников из знатного рода, оспаривающих друг у друга родовое поместье!.. Вот истинная, самая глубокая причина угрожающей нам войны… (Он всё возвращался к своей навязчивой идее о войне.) Но как бы им на сей раз не пришлось встретить отпор со стороны таких сил, о которых они даже и не подозревают! Пролетариат, слава богу, далеко не так пассивен, как прежде! Он не допустит, чтобы имущие классы своей ненасытностью и своими распрями вовлекли его в катастрофу, расплачиваться за которую придётся опять же ему… Революция в данный момент отходит на второй план. В первую очередь следует во что бы то ни стало помешать войне! Затем…
— А затем?
— А затем не будет недостатка в конкретных задачах Самое неотложное, что нужно будет сделать, — это воспользоваться победой народных партий и негодованием общественного мнения против империалистов, нанести решительный удар и захватить в свои руки власть… Тогда явится возможность ввести во всём мире рациональную организацию производства… Во всём мире, — ты понимаешь?..
Антуан внимательно слушал. Он сделал знак, что все прекрасно понимает. Но его неопределенная улыбка указывала на то, что он пока воздерживается от одобрения.
— Я прекрасно знаю, что всё это не делается само собой, — продолжал Жак. — Чтобы добиться успеха, придётся прибегнуть к революционному насилию: поднять вооружённое восстание, — добавил он, пользуясь выражениями Мейнестреля и даже подражая его резкому голосу. — Борьба будет жестокая. Но час её уже близок. Иначе трудящееся человечество будет обречено ждать своего освобождения, может быть, еще несколько десятков лет…
Наступило молчание.
— А… имеются ли у вас нужные люди для осуществления этой прекрасной программы? — спросил Антуан.
Он всячески старался не дать разгореться спору, ограничить его пределами чисто теоретических рассуждений. Он наивно рассчитывал дать младшему брату доказательства своих добрых намерений, своего либерализма, своего беспристрастия. Но Жак этого совершенно не оценил. Напротив: слишком безучастный тон Антуана раздражал его. Он не был введён в заблуждение. Некоторые иронические оттенки в голосе, некоторая самоуверенность тона, от которых Антуан никогда не мог отрешиться в своих спорах с младшим братом, постоянно напоминали Жаку, что Антуан относится к нему как старший к младшему, как бы снисходя до него с высоты своего жизненного опыта и своей прозорливости.
— Люди? Да, они у нас есть, — ответил Жак с гордостью. — Но часто выдающимися людьми дела, гениальными вождями оказываются совсем не те, на кого рассчитывали. События выдвигают новых…
Умолкнув, он несколько мгновений думал про себя. Затем медленно продолжал:
— Это не химеры, Антуан… Сдвиг в сторону социализма является общепризнанным фактом. Это бросается в глаза. Окончательная победа будет нелегкой и — увы! — не обойдётся, вероятно, без кровопролития. Но отныне для тех, кто хочет видеть, она неизбежна. В конечном итоге можно ожидать, что во всем мире установится единый строй…
— Бесклассовое общество? — иронически заметил Антуан, покачивая головой.
Жак продолжал, будто не слыхал его замечания:
— …Совершенно новая система, которая, в свою очередь, поставит, вероятно, бесконечное множество проблем, недоступных сейчас нашему предвидению, но, по крайней мере, разрешит те, что до сих пор гнетут несчастное человечество, а именно — экономические проблемы… Это не химеры, — ещё раз повторил он. — Перед такой перспективой дозволены все чаяния…
Горячность Жака, непоколебимая вера, звучавшая в его голосе, особенно волнующем в полумраке наступившего вечера, вызывала у Антуана желание противоречить и усугубляла скептицизм.
«Вооружённое восстание, — размышлял он. — Покорно благодарю!.. Этого только недоставало! Благородные порывы в целях создания более гармоничной жизни, по правде говоря, обходятся довольно-таки дорого… И никогда не приводят к улучшениям, которые оказались бы прочными! А люди подготовляют события, спешат всё разрушить, всё заменить, на деле же оказывается, что новый строй создаёт новые злоупотребления, — и в конечном счёте… Получается, как в медицине: всегда слишком спешат применить новые методы лечения…»
Если он менее строго, чем его брат, относился к современному обществу, если он, в сущности, неплохо приспособлялся к нему — отчасти благодаря врождённому умению использовать обстоятельства, отчасти благодаря своему равнодушию (а также потому, что был склонен оказывать доверие специалистам, возглавляющим это общество), — он всё же был далёк от того, чтобы считать его совершенным.
«Согласен… согласен, — повторял он про себя. — Всё может и всё должно быть усовершенствовано. Таков закон цивилизации, закон самой жизни… Но только это делается постепенно!»
— Так ты считаешь, — сказал он вслух, — что для достижения этой цели революция необходима?
— Теперь — да!.. теперь я это считаю, — заявил Жак тоном признания. — Я знаю, что ты думаешь. Я сам долго думал так же, как ты. Я долго старался уверить себя, что достаточно было бы некоторых реформ, реформ в рамках существующего строя… Теперь я в это больше не верю.
— Но твой социализм — разве не претворяется он в жизнь постепенно, сам собой, из года в год? Повсеместно! Даже в автократических государствах, как Германия?
— Нет. Именно те опыты, на которые ты намекаешь, очень показательны. Реформы могут лишь ослабить некоторые следствия общего зла, но не могут искоренить его причины. И это вполне естественно: реформисты, какие бы добрые намерения им ни приписывались, по существу, солидарны как раз с той политикой, с той экономикой, которую следует опрокинуть и заменить. Нельзя же требовать от капитализма, чтобы он сам себя уничтожил, подкопавшись под собственные основы! Когда он чувствует себя загнанным в тупик вследствие им же созданных неурядиц, он спешит позаимствовать у социализма идею некоторых реформ, ставших необходимыми. Но это и всё!
Антуан стоял на своём.
— Мудрость состоит в том, чтобы принимать любое относительное улучшение! Частичные реформы всё же приближают нас к тому общественному идеалу, который ты защищаешь.
— Иллюзорный успех; незначительные уступки, на которые капитализму приходится нехотя соглашаться и которые, в сущности, ничего не изменяют. Какие важные изменения были внесены реформами в тех странах, о которых ты говоришь? Денежные магнаты ничуть не потеряли своей власти: они продолжают распоряжаться трудом и держать массы в своих когтях; продолжают руководить прессой, подкупать или запугивать представителей государственной власти. Ибо, для того чтобы изменить суть дела, надо выкорчевать самые основы строя и целиком осуществить социалистическую программу! Ведь когда надо уничтожить трущобы, градостроители сносят всё до основания и строят заново… Да, добавил он со вздохом, — сейчас я глубоко убеждён в том, что только революция, всеобщий переворот, исходящий из глубин, полный пересмотр всего общественного устройства могут очистить мир от капиталистической заразы… Гёте считал, что следует делать выбор между несправедливостью и беспорядком: он предпочитал несправедливость. Я иного мнения! Я считаю, что без справедливости не может быть настоящего порядка. Я считаю так: лучше всё, что угодно, чем несправедливость… Всё!.. Даже… — закончил он, внезапно понижая голос, — даже жестокий беспорядок революции…
«Если бы Митгерг меня слышал, — подумал Жак, — он остался бы мной доволен…»
Некоторое время он сидел в задумчивости.
— Во мне только теплится одна надежда: что, может быть, не будет необходимости в кровавой революции повсеместно, во всех странах. Ведь не понадобилось же в девяносто третьем году воздвигать гильотину во всех европейских столицах для того, чтобы республиканские принципы восемьдесят девятого года проникли повсюду и всё изменили: Франция пробила брешь, через которую удалось пройти всем народам… Вероятно, будет вполне достаточно, если одна страна — ну, скажем, Германия — заплатит своей кровью за установление нового порядка, а весь остальной мир, увлечённый этим примером, сможет измениться путём медленной эволюции…
— Ничего не имею против переворота, если он произойдёт в Германии! — насмешливо заявил Антуан. — Но, — продолжал он серьёзно, — я хотел бы посмотреть на вас всех, когда дело коснется созидания вашего нового мира. Ибо, как бы вы там ни старались, вам придётся перестраивать его на старых основах. А главная основа не изменится: это человеческая природа!
Жак внезапно побледнел. Он отвернулся, чтобы скрыть своё смущение.
Антуан нечаянно коснулся безжалостной рукой самой глубокой раны в душе Жака — раны сокровенной, неизлечимой… Вера в человека грядущего дня, в которой было оправдание революции и стимул всякого революционного порыва, эта вера, увы, появлялась у Жака лишь периодически, вспышками, под влиянием минуты; он никогда не смог проникнуться ею по-настоящему. Его жалость к людям была безгранична; он всем сердцем любил человечество; но, как ни старался переубедить себя, повторяя с пылкой убежденностью заученные формулы, он не мог не относиться скептически к нравственным возможностям человека. И в глубинах своей души таил трагическое сомнение: он не верил, не мог по-настоящему верить в непреложность догмата о духовном прогрессе человечества. Исправить, перестроить, улучшить положение человека путём радикального изменения существующих общественных установлений, путём построения новой системы — это возможно! Но надеяться на то, что новый социальный строй обновит также и самого человека, автоматически создав более совершенный образец человеческой личности, — этого он никак не мог. И каждый раз, когда он осознавал глубоко укоренившееся в нём тяжкое сомнение в основном вопросе, он испытывал острое чувство угрызений совести, стыда и отчаяния.
— Я не строю себе особых иллюзий насчёт способности человеческой природы к совершенствованию, — признался он слегка изменившимся голосом. Но я утверждаю, что современный человек представляет собой изуродованное, униженное господствующим социальным строем существо. Угнетая трудящегося, господствующий строй духовно обедняет его, унижает, отдает его во власть самых низких инстинктов, душит естественное стремление возвыситься. Я не отрицаю, что и дурные инстинкты заложены в человеке со дня рождения. Но я думаю, — мне хочется думать, — что эти инстинкты не единственные. Я думаю, что экономический строй нашей цивилизации не даёт развиваться хорошим инстинктам настолько, чтобы они заглушили собой дурные, и что мы имеем право надеяться на то, что человек станет иным, когда всё, что в нём заложено лучшего, будет иметь возможность свободно расцветать…
Леон приоткрыл дверь. Он подождал, пока Жак кончит свою фразу, и объявил равнодушным тоном:
— Кофе подан в кабинет.
Антуан обернулся.
— Нет, принесите его сюда… И будьте добры зажечь свет… Только верхний…
Электричество вспыхнуло. Белизны потолка оказалось вполне достаточно для того, чтобы по комнате разлился мягкий, приятный для глаз свет.
«Ну вот, — подумал Антуан, далёкий от мысли, что на этой почве они с братом могли бы почти что сговориться, — здесь мы касаемся центрального пункта… Для этих наивных людей несовершенство человеческой природы — лишь результат недостатков общества: потому естественно, что они все свои безумные надежды строят на революции. Если бы только они видели вещи такими, каковы они есть… если бы только они захотели понять раз и навсегда, что человек — грязное животное и что тут уж ничего не поделаешь… Всякий социальный строй неизбежно отражает всё самое худшее, что только есть в природе человека… В таком случае — зачем же подвергаться риску всеобщего переворота?»
— Невероятная путаница, существующая в современном обществе, не только материального порядка… — начал было Жак глухо.
Появление Леона с подносом, на котором помещался кофейный прибор, прервало Жака на полуслове.
— Два куска сахара? — спросил Антуан.
— Только один. Благодарю.
Наступило минутное молчание.
— Всё это… Всё это… — пробурчал Антуан, улыбаясь, — скажу тебе откровенно, мои милый, все это — у-то-пии!..
Жак смерил его взглядом. «Он только что сказал “мой милый”, совсем как отец», — подумал он. Чувствуя, что в нём закипает гнев, он дал ему выход, потому что это избавляло его от тягостного напряжения.
— Утопии? — вскричал он. — Ты как будто не желаешь считаться с тем, что существуют тысячи серьёзнейших умов, для которых эти «утопии» служат программой действий, умело продуманной, точно разработанной, и они только ждут удобного случая, чтобы применить её на деле!.. (Он вспоминал Женеву, Мейнестреля, русских социалистов, Жореса.) Быть может, мы с тобой ещё оба проживём достаточно долго, чтобы увидеть в одном из уголков земного шара непреложное осуществление этих утопий! И присутствовать при зарождении нового общества!
— Человек всегда останется человеком, — проворчал Антуан. — Всегда будут сильные и слабые… Только это будут другие люди, вот и всё. Сильные в основу своей власти положат иные учреждения, иной кодекс, чем наш… Они создадут новый класс сильных, новый тип эксплуататоров… Таков закон… А тем временем что станется со всем тем, что ещё есть хорошего в нашей цивилизации?
— Да… — заметил Жак, как бы разговаривая сам с собой, с оттенком глубокой грусти, поразившей его брата. — Таким людям, как вы, можно ответить только огромным, чудесным экспериментом… До тех пор ваша позиция крайне удобна! Это позиция всех, кто чувствует себя прекрасно устроенным в современном обществе и кто хочет во что бы то ни стало сохранить существующий порядок вещей!
Антуан резким движением поставил свою чашку на стол.
— Но ведь я вполне готов признать другой порядок вещей! — воскликнул он с живостью, которую Жак не мог не отметить с удовольствием.
«Это уже кое-что, — подумал он, — если убеждения остаются независимыми от образа жизни…»
— Ты не представляешь себе, — продолжал Антуан, — насколько я чувствую себя независимым, будучи вне каких-либо социальных условностей! Я едва ли настоящий гражданин!.. У меня есть моё ремесло: это единственное, чем я дорожу. Что касается всего остального — пожалуйста, организуйте мир, как вам угодно, вокруг моей приёмной! Если вы находите возможным устроить общество, где не будет ни нищеты, ни расточительства, ни глупости, ни низких инстинктов, общество без несправедливостей, без продажности, без привилегированного класса, где основным правилом не будет закон джунглей всеобщее взаимопожирание, — тогда смелей, вперёд!.. И поторопитесь!.. Я ничуть не отстаиваю капитализм! Он существует; я застал его при моём появлении на свет, я живу при нём вот уж тридцать лет; я привык к нему и принимаю его как должное и даже, когда могу, стараюсь использовать его… Однако я вполне могу обойтись и без него! И если вы действительно нашли что-нибудь лучше, — слава тебе господи!.. Я лично не требую ничего, кроме возможности делать то, к чему я призван. Я готов принять всё, что угодно, лишь бы вы не заставляли меня отказываться от задачи моей жизни… Тем не менее, — добавил он весело, — как бы ни был совершенен ваш новый строй, даже если вам удастся сделать всеобщим законом идею братства, сильно сомневаюсь, чтобы вам удалось сделать то же самое в отношении здоровья: всегда останутся больные, а следовательно, и врачи; значит, ничего, по существу, не изменится в характере моих отношений с людьми… Лишь бы, — добавил он, подмигнув, ты оставил в своём социалистическом обществе некоторую…
В передней раздался резкий звонок.
Антуан в недоумении прислушался.
Затем продолжал:
— …некоторую свободу… Да, да! Условие sine que non некоторую профессиональную свободу… Я подразумеваю: свободу мыслей и свободу действий, — со всем рискам, конечно, и со всей ответственностью, которую это за собой влечёт…