Иннокентий СУРГУЧЁВ
Претензия на элитарность — один из самых действенных способов привлечь внимание к продукту, продаваемому на интеллектуальном рынке. Почти всякий громкий элитаристский проект, прогремевший о своей избранности и изысканности хотя бы в небольшом кругу знатоков, очень скоро привлекал внимание массового человека. Массы тянулись за кусочком избранности. Каждый провинциальный мещанин пропитывался желанием хотя бы на минуту ощутить себя столичным аристократом, на худой конец, хотя бы частью артистической богемы.
В начале XX века, кажется, Владимир Гиляровский писал о том, что дорогие проститутки в московские публичные дома нередко поступали из несостоявшихся актрис — дочерей провинциальных мелких купцов, интеллигентов и разорившихся дворян. Некоторые из них, что замечательно, тянулись к таинственному театру Уайльда, Ибсена и Мориса Метерлинка. Кое-кто из таких девушек, самые предприимчивые, даже добавляли к числу услуг чтение монологов «Саломеи» для разбирающихся в литературе клиентов. Драматургия и театр не застрахованы от самодеятельных постановок в домах терпимости. Как бы не вздыхали те, кто искренне верует в святость и непогрешимость всякого гениального произведения человеческого ума. Гениальные творения столь же часто переживают порочные факты в своей судьбе, как их их создатели. Полагаю, кое-кто получил бы искреннее удовольствие, узнав столь пикантные подробности жизни плодов своего творчества.
Пошлость — порок. Для эпохи, когда всякий порок обладал манящей прелестью, даже в пошлости можно было отыскать какой-то до того неведомый языку тонкий вкус.
Нет исключений и для философии. В 20-е годы в Веймарской Германии, едва отходившей от поражения в Первой Мировой, развелось бесчисленное количество религиозных платоников и ультрарелигиозных ницшеанцев. Было ещё бесчисленное количество поклонников философии жизни и эзотериков. Всех их, к тому времени уже доживавший последние месяцы Макс Вебер окрестил «кафедральными пророками», поскольку главной обителью их мысли были обыкновенно кафедры публичных лекториев.
Мартин Хайдеггер в это время как раз со скрытой иронией прочитал знаменитую «Речь о кафедре», где, собственно говоря, рассуждал о том, что же для нас есть кафедра, правда, не как некий символ, а как часть сопричастного нам бытия. Хайдеггера превратить в интеллектуальный фетиш в ту пору не могли, во многом, благодаря всё той же его специфической иронии и его отказу идти на поводу у времени, а вот многих его современников запросто превратили. Часто так бывало потому, что многие из этих господ пренебрегали иронией ради более пышного наряда элитаризма: ирония, шутка, смех — удел плебса.
Поразительно, но именно многочисленные элитарные мыслители более всего в эту пору, да и до сих пор, пользуются излишним вниманием и почтением того самого плебса. Хороший пример — Освальд Шпенглер. Его пессимистическая поза была высмеяна ещё Карлом Чапеком в его «Войне с Саламандрами», где Шпенглер предстаёт в образе Вольфа Мейнерта — трагического свидетеля катастрофы человечества, вполголоса воспевающего величие наступающих из морской бездны саламандр.
Шпенглер же не спешил смеяться над собой, поза автора длинной эпитафии европейскому человеку привлекала к нему немалое внимание читающей публики, а литературная критика, особливо, советская, поспешила назвать роман Чапека антифашистским. Глупое и очень поверхностное определение. Чапек, конечно, в том числе видел в саламандрах и нацистов, в том числе и в них он целился, но говорил он не только о нацизме и не только об их интеллектуальных сикофантах, Чапек пытался с горькой улыбкой на лице рассуждать о характерных явлениях своего времени: унижении превращающемся в ненависть и жажду унижать, бессилии человека против запущенного им технического прогресса, элитаризме, приправленном экзотическими специями, но всего лишь для того, чтобы им наслаждались читатели бульварной прессы. Чапек — хронист эпохи кафедральных пророков, приманивавших оригинальностью своих суждений банального обывателя разрушенной Европы.
В брачных играх между бумажным аристократизмом и мещанским сознанием тоже можно отыскать притягательную красоту. Такие игры чем-то напоминают игры Каа с бандар-логами,только в них присутствует обоюдная заворожённость: чарам поддаётся и актёр, выступающий в роли чуда, явленного у кафедры, и зрители, поддающиеся мнимому превосходству своего наставника. И для актёра-наставника и для его покорно ученика-зрителя финалом может оказаться смерть. Присутствие смерти как незримого третьего участника сильнее прочего одурманивает такое действие.
Сейчас, конечно, совсем не тот накал страстей, какой был в те, как ни странно, уже относительно далёкие времена. Чтение «Саломеи» в публичном доме — всего-навсего казус. Нынешние кафедральные пророки, отчасти выращенные прежними, кажутся скорее нелепыми Балу (а то и вовсе шакалами), чем величественными Каа. Но спрос на святые мощи элитарности не ослабевает. Из такого спроса порой рождаются причудливые уродцы, хоронящиеся в социальном андерграунде, но порой именно спрос на элитарность становится последней надеждой правящего класса. Кстати, специфической его формой является развивающийся в наше время культ успешности.
Чиновники, коммерсанты, а также некоторые популярные фигуры переводят присутствующее в обществе желание быть такими же сильными и успешными, как они, в покорность, которая и начинается с веры в мифологию системы. Её втюхивают тем, кто не чувствует в себе ни власти над чем-то, ни какого-либо успеха за плечами.
Другие тексты автора:
Сверхчеловек взвешенный и уценённый
Бремя социализации. Опыт внушения индивидуальности
НЭП — мещанские поминки старого режима
Необходима тотальная ревизия бытия