Пеги «возвращал» Христа в мир

Отец Павел КАРТАШЁВ (протоиерей, настоятель Преображенской церкви села Большие Вяземы). Шарль Пеги о литературе, философии, христианстве. Продолжение.

Шарль Пеги (1873–1914)
Шарль Пеги (1873–1914)

Глава 3.

Интерпретация произведений классиков мировой литературы в эссеистике Шарля Пеги

Жизнь и творчество Шарля Пеги — мировоззренческое и эстетическое своеобразие его журнальных статей, очерков и эссе, их стилистика; поэтика и теологическое содержание его стихотворных произведений; историко‑культурное значение его наследия в целом; отражение в его творчестве идеалистического, так называемого (им самим) «нравственного» социализма, уступившего со временем место, в его мыслях и трудах, горячему и одновременно лиричному патриотизму; его бунтующий католицизм — неутолимая жажда Бога и таинств Церкви и восстание на духовенство на страницах эссе — всё это и другие аспекты и измерения «мира» Пеги изучены широко и подробно.

Работа по изданию, комментированию и осмыслению обширного наследия мыслителя и поэта началась вскоре после его гибели и естественно продолжается, в основном в общекультурном, общегуманитарном планах, до наших дней. Анализу специально литературно‑критических и историко‑литературных взглядов Пеги посвящён целый ряд научных исследований: от диссертаций разных степеней, выходивших в свет во Франции и Германии в виде монографий, до тематических сборников статей. Литературная критика Пеги наиболее обстоятельно и разносторонне освещена в трудах Жака Виара, Жана Онимюса, Симоны Фрэсс, о. Пия Дюплуайе, Гельмута Мюллера, Роже Секретёна.

3.1. Оценки и определения историко‑литературных взглядов и критического метода Ш. Пеги в литературоведении

Пеги и его мысли о литературе не подвергались углубленному и пристальному рассмотрению создателей и сторонников локальных, по определению В. Е. Хализева, научных концепций направленческого литературоведения. Формалистов, структуралистов, постструктуралистов, постмодернистов и т. п. его творчество специально не увлекало. Те учёные, которые занимались Пеги, действовали в свободном от внутрилитературной заданности пространстве наднаправленческих рассуждений; в трудах, посвящённых литературной критике Пеги, отчётливо прослеживается в целом историко‑теоретическая методология, в частности стремление соотносить предмет исследования с мировоззренческими — религиозными и философскими константами.

Постмодернистскую литературоведческую методологию с её поиском «хаотического» в литературе и в менталитете писателя, Пеги мог бы привлечь как некий авторитарный анархист, как живое и плодотворное противоречие, совмещающее устойчивое тяготение к незыблемому и традиционному и бунтарское, протестующее (протестантское) самоутверждение не в цепи традиции, а прямо у её истоков.

Все заметные истолкования критического метода Пеги к настоящему дню составляют подобие панорамы, связующей силой отдельных картин которой выступает индивидуальность поэта и мыслителя, сохранившего в своём мироощущении «благоговейного» — он таким себя видел — и независимого католика и воинственного патриота подростковую чувствительность романтического социалиста. Такой психологический парадоксализм, такая личностная антиномичность не могли не сказаться на оценках литературного наследия нашего автора. В нём все неудобства для систематизации, все противоречия сплавлены воедино и в общем потоке его самовыражения взаимопроникновенны. По этой причине — диалектичной, противоречивой динамики Пеги, не укладывающегося в жёсткие схемы, — исследования о литературной критике мыслителя предлагают в качестве итоговых определений самые общие, несколько даже неопределённые и описательные, универсальные, своим охватом обнимающие разноречивые тенденции в рамках одного явления.

К опытам указанного обобщающего характера относится монография католического священника Пия Дюплуайе «Религия Пеги», посвящённая не собственно литературной критике героя исследования (отец Пий всем своим фундаментальным трудом решает вопрос о конфессиональной принадлежности Пеги; оспаривает его, в свете преобразовательных, адаптационно‑толерантных решений Второго Ватиканского собора — у протестантов), но для понимания литературно‑критических текстов и суждений Пеги весьма ценная. Принцип связи, соединения, синтеза различных сторон целого, организующий всё богатство фактического материала, собранного в монографии, распространяется и на проблему интерпретации Шарлем Пеги литературных памятников.

Отец Пий постоянно подчеркивает, что теология Пеги, его собственно философско‑богословские рассуждения и утверждения, содержащиеся в эссе, есть литература, прежде всего эстетика, искусство, словесность. Сам Пеги косвенно указывал на это, говоря, что к поэзии, к большим стихотворным полотнам, к лирике и художественной образности его подвела, к ним его подготовила строгость прозы, то есть его эссеистика.

Заявление на первый взгляд удивляющее: кажется, что какой угодно, но только не строгой и организованной можно назвать его свободную, состоящую из бесконечных повторов и отступлений «прозу». Но усмотренная — в себе — связь стихотворства и организованности в принципе и по существу неоспорима, а в случае Пеги, выпустившего в свет «регулярные колонны» александрийского стиха, эта связь верна именно в постулате и принципе, так что поэт о себе говорит правду, но идеальную, от которой он сам постоянно отступает в повторы, уточнения, незаконченность.

Исследование о поэтическом, образно‑символическом богословствовании Пеги и о его «философии в образах и чувствах» отец Пий иллюстрирует экскурсом в синкретическое прошлое культуры, в те эпохи, когда разговор о Боге и к Богу, о мире, жизни и человеке не мог быть иным, кроме как облечённым в мифо‑поэтические формы. Библия, напоминает отец Пий, является книгой исключительно поэтической, поэтическими средствами преподающей истины религиозные. Это хорошо сознавалось в католической схоластике, много внимания уделявшей изучению места и значения образа в общей системе религиозного знания. Поэзия, по мысли отца Пия, будучи материнским языком человеческого мышления, хранит в своих первых, оригинальных творениях — в поэзии греков и в философии Платона, в Священных книгах иудеев — прообразы всей последующей миропостигающей работы, которая продолжается людьми, часто забывающими о глубоких источниках, давших импульсы их отвлечённым интеллектуальным построениям.

Пеги, по мнению отца Пия, не отходит как теологизирующий эссеист от тех магистральных традиций человеческой культуры — библейской и платонической, — что находят своё разрешение в христианстве. Он ярко и оригинально развивает «литературное», то есть образно‑символическое осмысление действительности. Материалом, продуманным и возделанным умом и сердцем Пеги, становятся и история отечества, и современная политика, история литературы и философии, родная природа, гениальность, святость, тема прогресса в свете вечных истин богословия… Усвоив из обязательного катехизического курса, в 1880 году, «бесплотное христианство», то есть лишённое впечатляющей, некнижной, тёплой образной формы, Пеги много лет спустя с радостно‑возмущённым чувством не раз восклицал, что он «видит вещи совсем просто. Кюре в шоке, они так не смотрят. Духовное само по себе [раскрывается. — П. К.] во плоти», в телесности, оно — является, оно эмпирически ощутимо и познаваемо. Органическую связь между плотским и духовным, временным и вечным, землёй и небом он постоянно созерцает и настойчиво, как будто зачарованно описывает, когда восхищается трагедиями Корнеля, изяществом и силой мысли Паскаля, патетикой и монументальной красотой поэзии Гюго.

Пеги, согласно отцу Пию, поэтичен всем строем своего эмоционально‑образного писательства, лиричного и глубокого даже в саркастической и яростной полемике. Таков он, следует думать, и как ценитель произведений классиков литературы. Отец Пий не предлагает какого‑либо ёмкого итогового определения критического метода Пеги; в заключении монографии уже не вспоминается «критика». Эта тема появлялась на страницах книги среди прочих и служила обоснованием той идеи, что «религия Пеги» — особое внимание к «учению о воплощении Бога» — открывает и обновляет для своего времени один из фундаментальных догматов христианства [1] и в его поэтическом и свободном философском утверждении полагает первостепенную важность для теряющего духовность мира.

Пеги насколько мог, поэмами и эссе, «возвращал» Христа в мир, то есть в сознание, в мироощущение своих современников, и в этом труде использовал всё самое ценное из того, что было способно отозваться на его надежды, и что входило в кругозор людей начала XX столетия. Критика Пеги (и его богословие, и философия, как они описаны отцом Пием), не регламентированная условным языком науки, не дисциплинированная конвенциональными способами исследования литературных текстов, но организованная тем не менее внутренней логикой художественного видения мира, укреплённая присущей образности «формальной законченностью» (Э. Р. Курциус), есть критика по преимуществу поэтическая, или, как подобную еще называют, — писательская.

Несомненно, литературная критика Пеги есть в первую очередь литература. Достоверно известно также, что Пеги себя литературным критиком, тем более историком литературы, не считал. Но в его писательском труде, в его эссеистике историко‑литературный материал играл, как мы увидим вскоре, важнейшую роль. Поэтому исследователи творчества Пеги по праву и фактически считают его не только писателем, специфически выражавшим себя через рефлексию над чужими текстами, но и критиком, внесшим вклад в изучение литературы, сказавшим о ней своё, оригинальное и веское слово, предложившим своё видение шедевров поэзии и драматургии. Видение вовсе не забытое ни в науке, ни, что замечательно, в преподавании литературы, и обогатившее интерпретации последних пятидесяти лет суждениями красноречивыми и яркими. Впрочем, ещё при жизни Пеги его «критика» встречала высокие оценки [2].

Собственно к литературному процессу своего времени Пеги имел непрямое отношение, его вкусы навсегда пленило полученное им классическое образование. В остальном же он был человеком политизированным до страсти, активно участвовал в идеологических и политических дискуссиях, печатно высказывался против либеральных реформ в гуманитарном образовании, был в курсе основных внешних и внутренних событий. Но, как свидетельствует его друг Даниель Алеви, читал он мало (помимо постоянного редакторского чтения), а вот Клоделя, что характерно, читал и им восхищался [3].

Поль Клодель и сам не принимал живого участия в литературной современности — и по причине своей многолетней удалённости от Франции и Европы, но, главное, в силу своих глубоких католических убеждений, и хотя, в отличие от Пеги, чутко и вдумчиво реагировал на совершавшееся в Ватикане, в католических институтах и университетах, формально, в словесности, оставался вне течений и мод, чем ещё более, вероятно, был близок и понятен Пеги.

Замечание Алеви о том, что Пеги читал мало, требует уточнений. Он, скорее всего, мало читал современных ему писателей, поэтов и драматургов. По крайней мере сколько‑нибудь пространных письменных отзывов о таком чтении в его текстах мы не находим. Кроме того, свидетельства иных друзей и сотрудников Пеги, приведённые Жозефом Барбье в его книге «Словарь, синтаксис и стиль правильных поэм Шарля Пеги», где автор пытается выявить «источники формирования поэтического стиля» мыслителя и поэта, говорят о том, что Пеги был читателем, во‑первых, всего лишь не всеядным; во‑вторых, непреднамеренно, а как‑то естественно консервативным, традиционным; в‑третьих же, подчеркивает Барбье, — «глубоко образованным».

Шарль Лука де Пелуйян, тесно общавшийся с Пеги в течение многих лет, в личной беседе с Барбье вспоминал, что Пеги знал и читал наизусть «целые песни из Гомера» [4]. Анализ стихотворных произведений Пеги позволяет утверждать, что поэт обладал «изумительной памятью и чудесным даром восприятия», талантом претворения прочитанного в своё — он органично сочетал собственные строки с цитатами из Жана Берто и Жоашена дю Белле, в его поэмах слышится ритм и воспроизводятся не только образы, но оживают и благочестиво расширяются сцены из Евангелия, его поэзия насыщена лексикой и для неё характерны такие повторы, инверсии, параллелизмы (Барбье старается это текстуально продемонстрировать), что заимствованы из Вергилия, Песни о Роланде, Рютбефа, Кристины Пизанской.

Поэзия Пеги и его восприятие поэзии не своей, то есть избранной, классической, всё написанное им стихами и о стихах (поэмах, театре) «глубоко неактуально, анахронично. Читая, забываешь, что уже были символизм, “Парнас”, и даже романтизм. Литература здесь радостно и в простоте сердца унижена пред христианскими догматикой и мистикой» [5].

Действительно, «литература» у Пеги обращена не к «современному миру», с которым он воевал всей своей, получившей импульс у Анри Бергсона, философией жизни, интуитивным постижением и переживанием непрерывности времени перед лицом вечности. Марсель Реймон в цитированном выше замечании употребляет очень точное слово: творчество Пеги по существу «анахронично»; греческая приставка «ана» указывает не только на движение вспять, но и на обращение ввысь, в любом же случае — за пределы современности, теснящих друг друга событий, злобы дня.

Итак, по наблюдениям отдельных исследователей, богословие Пеги облечено в формы словесного искусства, а словесность его представляется смиренной носительницей богословских умозрений. И не богословие, таким образом, и не философия, и не литература, а своеобразное синтетическое письмо, проникающее во все роды и жанры, освоенные автором. За нечто подобное хвалили и упрекали Бергсона, писавшего слишком красиво и образно, увлеченно для академической философии.

В монографии «Философия литературного искусства и социализм согласно Пеги» Жак Виар защищает мнение, что литературная критика является составляющей частью искусства рассуждения, главного в философии, и так как философия, с его точки зрения, относится преимущественно и изначально к области чувств и образов, то есть к искусству, а к миру концептов и кодов, к научному знанию вторично, то, следовательно, критика выступает разделом такой философии, какой она рисуется Виару. Пеги, согласно автору монографии, внёс вклад в «подлинную универсальную критику», и «размышления над литературными шедеврами стали для него ведущим методом» универсального рассмотрения действительности. «В полемике, которую он вёл о революции, войне, любви и вере, он, как и автор “Писем к провинциалу”, сначала наводил справки у “докторов”, апеллировал к авторитетам, а затем сужал круг своих собеседников до малого числа самых знаменитых и для себя самых дорогих, не приглашая читателя присутствовать при диалоге мёртвых, но позволяя расслышать, в себе, как создаются гениальные вещи» [6].

Известно, кого Пеги почитал «докторами», «искусными мастерами», «доками» в умении создавать произведения, сохраняющие в веках мудрость, вдохновение и красоту жизни. «Кем бы он был без Корнеля и Софокла? — спрашивает Жан Онимюс в книге «Воплощение», посвящённой Пеги. — Странно, но именно общение с античными текстами укрепило в нём понимание смысла человечности и уважение к человеку. Как раз эти свидетельства человеческого благородства — исчезающего, по‑видимому — помогли ему пробраться через материализм и обратили его к другой реальности, превосходящей первую [гуманистическую. — П. К.], но её не отрицающей. Знание прошлого, не сводимое к одной лишь историографии (не дающей подчас ничего, кроме фактов), а раскрывающееся благодаря литературе (где души всё ещё волнуются), составляет условие гуманизма реалистичного, здорового и по‑настоящему созидательного» [7].

Исключительная любовь Пеги к «Спящему Воозу» объясняется, по Жану Онимюсу, внутренней созвучностью, поразительным соответствием стихотворения Гюго всему, что Пеги любил, чем дорожил в мире и в своей душе; всему таинственному, в чём заключается, на взгляд Пеги, смысл мира как истории спасения. В «Спящем Воозе» Пеги открывает в первую очередь основание своих представлений об истинно прекрасном, принципы своей эстетики, уходящей корнями — здесь Онимюс ссылается на указавшего на это до него Ж. Виара — в быт, повседневность, в то, что называется социальными проблемами, и в мораль.

Но особенно «Спящий Вооз» дорог Пеги наглядным, «плотным» откровением священного, духовного мира, зачинающегося в Ветхом Завете и раскрывающегося во всей полноте в христианстве. Как замечательно верно пишет Онимюс, «Пеги воссоздает Гюго, в нём он нуждается, чтобы самому становиться лучше». Он его творит, он делает его каким‑то образом натуральнее оригинала, входя внутрь произведения (и он так же входит в творчество Корнеля, и в «Историю Франции» Мишле), которое отныне помогает ему жить и творить самому. Это, по определению Онимюса, «критика творческая, тем более глубокая, что интерпретатор не анализирует извне, но соучаствует» [8].

Франсуаза Жербо рассматривает «критику и интерпретацию» Шарля Пеги, «непрофессионального критика», под аналогичным предыдущему углом зрения; и ей Пеги видится «внутри» своих любимых произведений, и ей представляется, что он открывает себя, открывая другого, так как текст для него, по утверждению Жербо, есть поле сложных взаимоотношений между читающим и читаемым… Двухтомное исследование Ф. Жербо «Письмо и история в творчестве Пеги» [9] является редким случаем интереса к поэту и мыслителю со стороны приверженцев «локальных концепций» и, в частности, последователей Жака Деррида, к которым относится автор «Письма и истории…».

В данной работе проводятся смелые параллели между духовной эволюцией Пеги, его пониманием истории и основными структурными элементами его «письма», причём духовные события биографии или исторические взгляды только названы, констатированы как факты‑знаки, зато все концепты исследования соотнесены между собою так тесно, что в этом соотнесении возникает подобие самодовлеющей системы «взаимных зеркальных перекличек», по слову Жербо. Книга производит впечатление обезличенного интеллектуально‑направленческого эксперимента, в котором на место Пеги без ущерба для текста мог бы встать какой‑нибудь другой автор; творчеству Пеги вменяется зависимость от произвольно привлечённых для проводимой деконструкции понятий из арсенала структурализма и постструктурализма, и оно оказывается на эти понятия разобранным.

«Должно порвать со многими умственными навыками, пытаясь вникнуть в творчество Пеги», — так решительно Гельмут Мюллер начинает свою диссертацию «Шарль Пеги и Корнель» [10], вышедшую в свет в Мюнхене в 1961 году. Природа отречения немецкого филолога, как выясняется из предисловия к работе, несколько иная, чем у франко‑американских реформаторов гуманитарных наук 60‑80‑х годов. Вероятно, сталкиваясь неоднократно с непониманием и неприятием многословия Пеги, встречая обвинения в его адрес в «неупорядоченности и мыслительной недисциплинированности», Мюллер не соглашается с подобными оценками, замечая, что аналитическая критика разбирает тексты на составные части, причём различными способами и с разных точек зрения, и её упреки в «невнятице» могут свидетельствовать, среди прочего, ещё и о том, что средства и методы «анализа» оказываются уже авторской широты. Согласно Мюллеру, стихийного Пеги «анализом» не понять. Да и сам поэт, когда стремится понять кого‑либо, к анализу — историческому ли, или филологическому, или социальному — не прибегает.

Упрёк в отсутствии порядка и системы в отношении Пеги становится беспредметным, считает Мюллер, если его творчество рассматривать в аспекте «генетического принципа»: постепенного возрастания, органического и фрагментами бурного развития многотемного текста, распространяющегося из одной первоначальной идеи. Труд писателя есть движение лавинообразной жизни, особая «динамическая реальность». Систематизацию сам Пеги оценивает — суммирует Мюллер высказывания из нескольких эссе — как «второстепенные проделки интеллекта», чуждые вдохновению, которое одно только и рождает поэзию, неокостеневшую красоту мысли. В описании Мюллера, Пеги, апологет и пропагандист классицизма, предстаёт совершенным романтиком.

Пеги действительно был убеждённым противником нормативных литературных исследований и вообще всякой рациональной сухости и конкретики применительно к литературе. Позитивизм и сциентизм во всех их проявлениях (например, новейшую для начала XX века «историческую» концепцию преподавания литературы, отдающую предпочтение точной «научности» перед гуманитарным вчувствованием и сопереживанием) Пеги сделал объектом своей постоянной критики. Его творческое кредо, на взгляд Мюллера, заключается в том, что «поэзия не терпит науки, ибо всякая систематизация или абстракция губят жизненный порыв».

Как в творчестве Пеги в целом, так и в его оценках творчества классиков, бесполезно и непродуктивно искать системности, законченности; даже цитировать Пеги нельзя без риска исказить его мысль, складывающуюся только «в поступательном движении его речи, в своеобразном скольжении и струении языка, которым вверяет себя суггестивная монотонность ищущего понимания» [11].

Литературное творчество для Пеги, согласно Мюллеру, представляется одним из полнокровных проявлений роста и обновления, и поэзия прошлого — не отжившая неподвижность; она продолжает участвовать в обновлении, постоянном поиске и становлении. Окончательно умирает поэт тогда, как передаёт мысль Пеги Мюллер, когда изученный вдоль и поперёк и каталогизированный, он встаёт в ряды прочих досконально описанных авторов на книжные полки и уже нигде, ни в одном сердце не поёт.

По Мюллеру, Пеги решительно возводит принцип жизненной динамики литературного труда в закон поэтики, применять который для критика становится правом, если вовсе не долгом и который позволяет догадываться об источнике жизненной силы изучаемого художника и находить его. «Принцип жизненной динамики» даёт возможность понять своеобразие творческого метода Пеги; как поэт, мыслитель, критик Пеги не развивается во времени, но углубляется в самоосвоении, постигая, как писал сам Пеги, «в упорном труде над своим сердцем», уникальность и красоту творений классиков. Его критика, благодаря непредвзятому, вдохновенному, восторженному прочтению шедевров, по‑новому рождает их для современности и учит так именно, удивленно и без робкой оглядки на метод, систему, канон, читать нестареющие страницы гениальных поэтов. Литературный процесс, творчески волнующийся как сама жизнь, наиболее адекватно, по мнению Мюллера, отражается «жизненной критикой» (Lebenskritik). Одним из её родоначальников и ярких представителей автор диссертации называет Шарля Пеги.

Хорст Мольтер, опубликовавший рецензию на книгу своего соотечественника Гельмута Мюллера в периодическом издании «Дневник Пеги — 1965. Тетради содружества им. Шарля Пеги» [12], подчёркивает, что ученик Бергсона действительно рассматривал литературу как выражение жизненного порыва (elan vital), как движение необработанной жизни, но вовсе не как надуманное порождение эстетствующего рассудка в духе «искусства для искусства». «Поэтому, — неожиданно заключает Мольтер, — его литературная критика не может быть поверена методами литературной науки, но исключительно самой жизнью. Критика литературная становится здесь критикой жизни».

Мы приводим это нестрогое суждение Мольтера потому, что нам важно отметить отражённое и в нём общее мнение самых разных ученых о Пеги — ускользающем от дефиниций, мыслящем литературой и на этом основании уже справедливо причисляемом к критикам‑писателям, но даже и для писательской критики необычном, хотя вся эта критика в каждом отдельном своём явлении неординарна и прихотлива; необычность Пеги как критика‑писателя усиливается одним его свойством: он, как свидетельствовали его друзья и сотрудники, был увлекающимся «чтецом‑декламатором».

Читал он, судя по эссе, не только вслух, во время прогулок с приятелями по парижским улицам и по пылящим дорогам Иль‑де‑Франса и Турени, но часто «про себя», и эти неслышные, сопровождавшие его по жизни декламации он вдумчиво и широко комментировал в своих текстах. В связи с этим можно высказать следующее предположение (но не в качестве одного из обобщающих заключений, а только как предварительное замечание): собственно комментарии, впечатления, ассоциации и реминисценции «чтеца‑декламатора» Пеги и составляют фактическое содержание его «литературной критики».

Пеги — читатель редкой непосредственности; он здесь, сейчас, без справочников, картотек и прочего научного аппарата, переживает читаемое и сразу же, от полноты сердца — восторженного, умиленного, возмущенного — делится с читателем своими чувствами.

Из философии Бергсона выводит «критический метод Пеги» и Жозетта Рикетт, автор диссертации «Корнель глазами Пеги» [13]. Исследовательница, по отзыву рецензировавшего её работу Андре Дево, ставила своей задачей выявление «своеобразия» Пеги на материале его «корнелиевских опытов», а также определение «пегистской концепции литературной критики». В выводах диссертации говорится, что в случае Пеги мы имеем дело с критикой «интуитивной, сочувственной» (непосредственной реакцией на господство в начале XX века в университетском преподавании Франции культурно‑исторического метода и рационалистического историзма, «университетской критики» [14] Гюстава Лансона).

У Пеги — «критика воссоздания и ангажированного воспитания», таящая, безусловно, опасность субъективизма: «произведения Корнеля и сам Корнель для него не более чем повод, помогающий выражению собственных философских, нравственных или христианских убеждений». Рикетт не считает, однако, что такой субъективный подход совершенно ложен и непродуктивен. В Корнеле для Пеги открывается «целый мир величия человека, проникнутого величием бесконечно превосходящей его благодати».

В «пегизированном Корнеле» слышится «тонкое созвучие, чувствуется глубокое родство и близость двух душ», так что одна из них, пришедшая в мир на два века позже другой, представляет в своих эссе автора «Сида» и «Полиевкта» «правдивее даже подлинного и глубже настоящего Корнеля». Рикетт повторяет и предваряет многих, писавших о «критике» Пеги, когда выделяет главное в его осмыслении творчества Корнеля: это «прорастание героизма в святость по подобию воплощения вечного во временном». По заключению исследовательницы, «Корнель, особенно Полиевкт, является для Пеги посредником, необходимым в достижении и утверждении его собственного воинствующего и героического христианства».

Примечания:

1. Ср.: 1 Ин. 4,2: «Духа Божия (и духа заблуждения) узнавайте так: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога».

2.  Морис Реклю — государственный деятель, доктор филологии и права, публицист, опубликовал в газете «Ле Фуайе» 15 июня 1911 г. статью о Пеги, которая была вызвана, возможно, прочтением эссе «Виктор‑Мари, граф Гюго». Не боясь преувеличений, Реклю заявлял, что «мы [читающая публика. – П. К.] обязаны ему мыслями самыми глубокими, самыми основательными и красивыми, которые впервые со времён Сент‑Бева французская критика посвятила великим классикам».

3. Halevy D. Peguy et les Cahiers ре la Qyinzaine. P., 1941. P. 233.

4. Barbier J. Le vocabulaire, la syntaxe et le style des poemes reguliers de Charles Peguy. P., 1957. P. 18.

5. Raymond M. De Baudelaire au surrealisme. P., 1952. P. 188–189.

6. Viard J. Philosophic de Fart litteraire et socialisme selon Peguy. P., 1969. P. 7‑8.

7. Onimus J. Incarnation. P., 1952. P. 57‑58.

8. Onimus J. «Booz endormi» dans l’esthetique et la theologie de Pe?guy //La Revue des Lettres Modernes. Charles Pe?guy 3. Textes reunis par S. Fraisse. P., 1985. P. 60.

9. Gerbod F. Ecriture et histoire dans l’oe uvre de Pe?guy. T. 1‑2. Lille, 1981.

10. Muller H. Charles Peguy und Corneille. Munchen, 1961. 105 S.

11. Miiller Н. Charles Peguy und Corneille. Munchen, 1961. S. 3.

12. Molter H. «Charles Peguy und Corneille» von H. Miiller // Carnet Pe?guy – 1965. Cahiers de l’Amitie Charles Peguy. P., 1966.

13. Devaux A. «Corneille vu par Peguy» par J Riquette // Carnet Pe?guy – 1965. Cahiers de l’Amitie Charles Peguy. P., 1966.

14. См: Ржевская Н. Ф. Литературоведение и критика в современной Франции. М., 1985. С. 30, 40. В монографии упомянута «знаменитая полемика» Пеги и Лансона. Пеги обвинял известного учёного в создании ««университетской критики», ни на что не способной и невыносимой». Полемика была достаточно энергичной, особенно со стороны Пеги, но всё же след её в истории науки определён не остроумием или аргументированностью доводов полемистов, а неустраненностью затронутых в споре вопросов. Более того, эта полемика видится сегодня этапом непреходящего противостояния старого и нового, традиции и новаторства; противостояния, вылившегося в спор «о древних и новых авторах» в XVII веке и в новый спор традиционной и «новой критики» в 60‑70‑е годы XX века.

Примечательно, что Пеги чувствовал себя хранителем здоровых, непосредственных и плодотворных начал в осмыслении литературных произведений, тогда как позитивистско‑университетскую плеяду Ренана–Тэна–Лансона рассматривал как разрушителей искусства и культуры, внедрявших в их обаяние и целостность холодные, мёртвые методы математики и естествознания, то есть принимал Лансона с предшественниками за бездушных новаторов, от которых литературу следует защищать. Спустя полвека, Пеги как‑то естественно и незаметно переместился в оценках специалистов в лагерь чуть ли не новаторов, или, по крайней мере, мыслителей, предупредивших приход новых, неотягощённых документированностью школ и практик. Превратность оценок неудивительна во времени. Все же следует помнить, что сам Пеги был ценностно ориентирован на устойчивость, неизменность; искал их, надеялся обрести. Как ныне понимать и с чем связывать эту устойчивость, не погрешая против взглядов автора? В настоящей работе утверждается, что в неполемических, в непартийных фрагментах критика Пеги тяготеет к созерцанию литературы с позиций вечных, религиозно‑философских ценностей.

В своей монографии Н. Ф. Ржевская даёт краткую и объективную характеристику точки зрения Пеги на «университетскую критику» Лансона. Автор пишет, что мысль Лансона о том, что только наиболее полное знание может приблизить исследователя к постижению произведения литературы, последовательно поддерживаемая академической критикой, до сих пор является ключевой в критических дискуссиях современности: «Порой в академических работах требование документированной оснащённости исследования доводится до крайности. Так, С. Дубровский приводит в своей книге такой пример: известный профессор лекцию о чувстве природы у Руссо посвятил изучению видов транспорта и способов передвижения в XVIII веке, полагая это непременным условием решения поставленной проблемы.

Противоположная точка зрения, в своём отрицании необходимой документированности исследования тоже порой несвободная от парадоксальности, в наиболее категоричном виде была высказана ещё Шарлем Пеги, призывавшим к «простому добросовестному чтению» и утверждавшим, что «лучше всех поймёт «Сида» тот… кто не знает истории французского театра». Эта точка зрения сегодня нисколько не изменилась. П. А. Симон приводит слова английского биографа Пруста, спрашивающего, что могут знать о «Поисках утраченного времени» те, кто не знает ничего, кроме «Поисков утраченного времени», и отвечает: «Самое главное». Однако в этой точке зрения, — предупреждает автор монографии, — при всей её привлекательной антипедантичности и антисхоластичности, таится и определённая опасность.

Продолжение следует

Предыдущие главы:

Ч. 1. Шарль Пеги не умещается в какие-либо определения и рамки

Ч.4. Шарль Пеги: плоть соединяет мир и Творца

Ч.5. Шарль Пеги: в «современном мире» господствует всесмешение

Ч.6. Шарль Пеги о де Виньи — оценка аристократа потомком виноградарей

Ч.7. Пеги отстаивает не честь ради чести, но смысл

Ч.8. Шарль Пеги: «Ужасает не постоянное противостояние добра и зла, беда заключается в их взаимопроникновении»

Ч.9. Шарль Пеги: романтизм не реализует себя в действии

Ч.10. Шарль Пеги: целое больше суммы наличных частей

Читайте также:

Статья Тамары ТАЙМАНОВОЙ «Шарль Пеги»:

1. Град гармонии Шарля Пеги

4. Пеги был верен не Церкви, а Христу

5. Шарль Пеги и его две Жанны д’ Арк

6. Политическая мистика Шарля Пеги

Отец Павел (Карташёв Павел Борисович). Шарль Пеги — певец и защитник Отечества

Добавить комментарий