«Восстание масс». Продолжение
II. Подъем исторического уровня
Вот громадный сдвиг нашего времени, изображенный мною, во всей его угрожающей неприглядности. Кроме того, это — истинное новшество. Такого ещё не бывало в истории. Если мы хотим найти что-либо подобное, мы должны отойти от нашей эпохи, углубиться в мир, в корне отличный от нашего, обратиться к древности, к античному миру в период его упадка. История Римской империи есть, в сущности, история её гибели, история восстания и господства масс, которые поглотили и уничтожили ведущее меньшинство, чтобы самим занять его место. В ту эпоху наблюдалось то же скопление масс и переполнение ими всех общественных мест. Этим объясняются, — как правильно заметил Шпенглер — и колоссальные постройки римлян, точь-в-точь как в наши дни. Эпоха масс — эпоха массивного.
Мы живём под грубым господством масс. Ну что ж, я дважды употребил это слово — грубый, я заплатил дань вульгарности и теперь, с билетом в руке, могу войти в мою тему и посмотреть, что делается внутри. Иначе читатель мог бы подумать, что я намерен ограничиться описанием, хотя и верным, но поверхностным; дать только внешние черты, оболочку, под которой этот поразительный факт скрывается, когда на него смотрят с точки зрения прошлого. Если бы мне пришлось здесь прервать исследование, читатель с полным правом мог бы подумать, что чудесное появление масс на поверхности истории вызывает у меня лишь раздраженные и презрительные слова, смесь ненависти и отвращения; ведь я известный сторонник совершенно аристократического понимания истории.
Говорю «совершенно», ибо я никогда не утверждал, что человеческое общество должно быть аристократично, я имел в виду гораздо больше. Я утверждал, и я всё больше верю, что человеческое общество по самой сущности своей всегда аристократично — хочет оно этого или нет; больше того: оно лишь постольку общество, поскольку аристократично, и перестаёт быть обществом, когда перестаёт быть аристократичным. Конечно, я имею в виду общество, а не государство. Не может быть и речи о том, чтобы на бурное кипение масс аристократически ответить манерной ухмылкой, как версальский придворный. Версаль — я имею в виду Версаль ухмылок — не аристократия, он — смерть и тление аристократии, некогда великолепной. Поэтому подлинно аристократичной у этих «аристократов» была та достойная грация, с какой они умели класть головы под нож гильотины; они принимали его, как гнойный нарыв принимает ланцет хирурга.
Нет, кто живо ощущает высокое призвание аристократии, того зрелище масс должно возбуждать и воспламенять, как девственный мрамор возбуждает скульптора. Социальная аристократия вовсе не похожа на ту жалкую группу, которая присваивает себе одной право называться «обществом» и жизнь которой сводится к взаимным приглашениям и визитам. У всего на свете есть свои достоинства и своё назначение, есть и у этого миниатюрного «света»; но «миссия» его — очень скромная, её нельзя и сравнить с исполинской миссией подлинной аристократии. Я бы не прочь обсудить значение «света», но сейчас моя тема несравненно важнее. «Избранное общество» идёт в ногу с эпохой. Одна молодая дама, элегантная и вполне «современная», сказала мне: «Я не выношу балов, где приглашённых меньше восьмисот!» В этой фразе я почувствовал, что «массовый стиль» торжествует во всех сферах современной жизни и накладывает свою печать даже на те укромные уголки, которые предназначены лишь для немногих «избранных».
Поэтому я одинаково отвергаю как то восприятие нашей эпохи, которое не замечает положительного смысла, скрытого в сегодняшнем господстве масс, так и то, которое радостно приветствует это господство без всякого страха и трепета. Каждая судьба драматична и даже трагична в своих глубинах. Кто никогда не ощущал тайного страха, созерцая опасность своей эпохи, тот так и не нашёл доступа к недрам судьбы, он только прикасался к её покровам. В нашу эпоху этот страх внесён бурным, всесокрушающим переворотом в душах масс, властным, упрямым и двусмысленным, как всякая судьба. Куда она влечёт нас? К гибели? Или, может быть, к благу? Вопросительный знак осеняет всю нашу эпоху, гигантский по величине, двусмысленный по форме — не то гильотина или виселица, не то триумфальная арка…
Явление, которое нам предстоит исследовать, имеет две стороны, два аспекта:
1) массы выполняют сейчас те самые общественные функции, которые раньше были предоставлены исключительно избранным меньшинствам;
2) и в то же время массы перестали быть послушными этим самым меньшинствам: они не повинуются им, не следуют за ними, не уважают их, а, наоборот, отстраняют и вытесняют их.
Рассмотрим первый аспект. Я хочу сказать, что сейчас массам доступны удовольствия и предметы, созданные отборными группами (меньшинствами) и ранее предоставленные только этим группам. Массы усвоили вкусы и привычки, раньше считавшиеся изысканными, ибо они были достоянием немногих. Вот типичный пример: в 1820 г. во всём Париже не было и десяти ванных комнат в частных домах (см. Мемуары графини де-Буань). Теперь массы спокойно пользуются тем, что было раньше доступно лишь богатым, и не только в области материальной, но, что важнее, в области правовой и социальной. В XVIII веке некоторые группы меньшинств открыли, что каждый человек уже в силу рождения обладает основными политическими правами, так называемыми «правами человека и гражданина», и что, строго говоря, кроме этих, общих прав, других нет. Все остальные права, основанные на особых дарованиях, подверглись осуждению, как привилегии. Сперва это было лишь теорией, мнением немногих; затем «немногие» стали применять идею на практике, внушать её, настаивать на ней. Однако весь XIX век массы, всё более воодушевляясь этим идеалом, не ощущали его как права, не пользовались им и не старались его утвердить; под демократическом правлением люди по-прежнему жили как при старом режиме. «Народ», — как тогда говорилось, — знал, что наделён властью, но этому не верил. Теперь эта идея превратилась в реальность — не только в законодательстве, очерчивающем извне общественную мысль, но и в сердце каждого человека, любого, пусть даже реакционного, т. е. даже того, кто бранит учреждения, которые закрепили за ним его права. Мне кажется, тот, кто не осознал этого странного нравственного положения, не может понять ничего, что сейчас происходит в мире. Суверенитет любого индивида, человека как такового, вышел из стадии отвлечённой правовой идеи или идеала и укоренился в сознании заурядных людей. Заметьте: когда то, что было идеалом, становится действительностью, оно неизбежно теряет ореол. Ореол и магический блеск, манящие человека, исчезают. Равенство прав — благородная идея демократии — выродилась на практике в удовлетворение аппетитов и подсознательных вожделений.
У равноправия был один смысл — вырвать человеческие души из внутреннего рабства, внедрить в них собственное достоинство и независимость. Разве не к тому стремились, чтобы средний человек почувствовал себя господином, хозяином своей жизни? И вот, это исполнилось. Почему же сейчас жалуются все те, кто тридцать лет назад был либералом, демократом, прогрессистом? Разве, подобно детям, они хотели чего-то, не считаясь с последствиями? Если вы хотите, чтобы средний, заурядный человек превратился в господина, нечего удивляться, что он распоясался, что он требует развлечений, что он решительно заявляет свою волю, что он отказывается кому-либо помогать или служить, никого не хочет слушаться, что он полон забот о себе самом, своих развлечениях, своей одежде — ведь это все присуще психологии господина. Теперь мы видим всё это в заурядном человеке, в массе.
Мы видим, что жизнь заурядного человека построена по этой самой программе, которая раньше была характерна лишь для господствующих меньшинств. Сегодня заурядный человек занимает ту арену, на которой во все эпохи разыгрывалась история человечества; человек этот для истории — то же, что уровень моря для географии. Если средний уровень нынешней жизни достиг высоты, которая ранее была доступна только аристократии, это значит, что уровень жизни поднялся. После долгой подземной подготовки он поднялся внезапно, одним скачком, за одно поколение. Человеческая жизнь в целом поднялась. Сегодняшний солдат, можно сказать, — почти офицер; наша армия сплошь состоит из офицеров. Посмотрите, с какой энергией, решительностью, непринужденностью каждый шагает по жизни, хватает всё, что успеет, и добивается своего.
И благо, и зло современности и ближайшего будущего — в этом повышении исторического уровня.
Однако сделаем оговорку, о которой раньше не подумали: то, что сегодняшний стандарт жизни соответствует былому — стандарту привилегированных меньшинств, новинка для Европы; для Америки это привычно, это входит в ее сущность. Возьмём для примера идею равенства перед законом. Психологическое ощущение «господина своей судьбы», равного всем остальным, которое в Европе было знакомо только привилегированным группам, в Америке уже с XVIII века (т. е., практически говоря, всегда) было совершенно естественным. И ещё одно совпадение, ещё более разительное: когда новая психология заурядного человека зародилась в Европе, когда уровень жизни стал возрастать, весь стиль европейской жизни, во всех её проявлениях, начал меняться, и появилась фраза: «Европа американизируется». Те, кто говорил это, не придавали своим словам большого значения, они думали, что идёт несущественное изменение обычаев и манер; и; обманутые внешними признаками, приписывали все изменения влиянию Америки на Европу. Этим они, по моему мнению, упрощали и снижали проблему, которая несравненно глубже, сложнее и чревата неожиданностями.
Вежливость велит мне сказать нашим заокеанским братьям, что Европа и впрямь американизируется, и это — влияние Америки на Европу. Но я не могу так сказать. Истина вступает в спор с вежливостью и побеждает. Европа не «американизировалась», не испытывала большого влияние Америки. Быть может, эти процессы начинаются как раз сейчас, но их не было в прошлом, и не они вызвали нынешнее положение. Существует масса вздорных идей, смущающих и сбивающих с толку и американцев, и европейцев. Триумф масс и последующий блистательный подъём жизненного уровня произошли в Европе в силу внутренних причин, в результате двух столетий массового просвещения, прогресса и экономического подъёма. Но вышло так, что результаты европейского процесса совпадают с наиболее яркими чертами американской жизни; и это сходство типичных черт заурядного человека в Европе и в Америке привело к тому, что европеец впервые смог понять американскую жизнь, которая до этого была для него загадкой и тайной. Таким образом, дело не во влиянии (это было бы даже несколько странным), а в более неожиданном явлении — нивелировке, выравнивании. Для европейцев всегда было непонятно и неприятно, что стандарт жизни в Америке выше, чем в Европе. Это ощущали, но не анализировали, и отсюда родилась идея, охотно принимаемая на веру и никогда по оспариваемая, что будущее принадлежит Америке. Вполне понятно, что такая идея, широко распространённая и глубоко укоренённая, не могла родиться из «ничего», без причины. Причиной же было то, что в Америке разница между уровнем жизни масс и уровнем жизни избранных меньшинств гораздо меньше, чем в Европе. История, как и сельское хозяйство, черпает своё богатство в долинах, а не на горных вершинах; её питает средний слой общества, а не выдающиеся личности.
Мы живём в эпоху всеобщей нивелировки; происходит выравнивание богатств, прав, культуры, классов, полов. Происходит и выравнивание континентов. Так как средний уровень жизни в Европе был ниже, от этой нивелировки она может только выиграть. С этой точки зрения, восстание масс означает огромный рост жизненных возможностей, то есть обратное тому, что мы слышим так часто о «закате Европы». Это выражение топорно, да и вообще неясно, что, собственно, имеется в виду — государства Европы, культура или то, что глубже и бесконечно важнее всего остального, — жизненная сила? О государствах и о культуре Европы мы скажем позже (хотя, быть может, достаточно и этого); что же до истощения жизненной силы, нужно сразу разъяснить, что тут — грубая ошибка. Быть может, если я исправлю её сейчас же, мои утверждения покажутся более убедительными или менее неправдоподобными; теперь средний итальянец, испанец или немец менее разнятся в жизненной силе от янки или аргентинца, чем тридцать лет назад. Этого американцы не должны забывать.